Мое любимое убийство. Лучший мировой детектив - Страница 230


К оглавлению

230

— Черт побери твои парадоксы! — заметил хозяин без видимого раздражения. — Несерьезный случай, серьезное дело, серьезная компания очень серьезных молодых людей, твое несерьезное отношение ко всему этому… Отличный повод для иронической эпиграммы! Вот дождешься: возьму и напишу ее.

— Виноват, Дэймон, и молю о милосердии: ради всего святого, не пиши на меня эпиграммы… во всяком случае, пока я тебе всего не объясню.

— Что ж, я умею быть милосердным. Продолжай же, о смертный, и не медли!

— Ладно, слушай. У меня в планах значилось отправиться с приятелями на Кэйп-Веола, ты же знаешь, там сейчас хорошая охота на уток. Должен был отбыть сегодня. Собрался, подготовил охотничье снаряжение, попрощался со всеми на несколько дней — и все это лишь для того, чтобы в последний момент выяснить: приятели передумали, наша охотничья экспедиция не состоится. Ну и что мне оставалось делать? Не знаю, как бы поступил ты, а я решил действовать по контрасту: раз уж сорвалось это лихое развлечение — стану на время добродетельным и, как подобает примерному юноше, нанесу визит вежливости кому-нибудь из старших родичей. Скажем, той моей бруклинской тетушке, у которой особенно долго не бывал. Милейшая старая дева! Я благонравно соглашался с ней, терпел вольности со стороны ее двух персидских кошек, а паче того — со стороны тетушкиной компаньонки, которая за вечерним чаем все уши мне прожужжала разговорами о всеобщем избирательном праве и прочих золотых мечтах суфражисток. Однако даже ей я ни разу не возразил, оцени!

Но ты мне, конечно, поверишь, что после того чаепития мои глаза слипались, а голова буквально трещала. Героическим усилием я заставил себя заглянуть на квартиру к братцу Арчи — не так-то часто я его и навещаю, но тут было нечто иное, чем визит вежливости: меня посетила мысль попросить Арчи, чтобы он назавтра перенял мою эстафету. Ну да, это я о посещении тетушки. Потому что вновь надолго оставить бедняжку без общения после того, как она только начала отогреваться душой, было бы верхом жестокости, но самому мне выдержать два визита подряд — боже упаси!

Арчи не было. По счастью, у меня имелся запасной ключ. Я вошел, прождал некоторое время — но вскоре, утомленный тетушкой, ее кошками и ее компаньонкой, ощутил, что бороться со сном превыше моих сил. Тогда я прилег в будуаре Арчи (у него ведь не кабинет, а подлинный будуар, помнишь?) и благополучно задремал там.

Уж не знаю, долго ли я проспал, но разбудил меня разговор. В квартире собрался кружок: сам Арчи и его компания. Они и не подозревали о моем присутствии — а я… сам не знаю, почему вдруг решил им не показываться. Лежал и слушал.

О, все они были очень серьезны, более чем. Тон там задавал меланхолический мошенник Ле Бланш: автор картин «Мост вздохов» и «Расплата», помнишь, какой шум вокруг них был поднят на последней выставке? Но совсем ненамного отставал Шомберг, его брат-близнец по манере изображать из себя воплощенное страдание. А обсуждали они смерть Уиллиса: на его похоронах в 89-м Арчи, собственно, и познакомился с кружком. Беседа плавно текла меж могилами, иногда задерживалась около надгробных памятников и образовывала водовороты вокруг эпитафий — но очень вскоре, к моему удивлению, сделалась по-настоящему интересной.

Тот молодой идиот, Фесслер, заговорил о глубоком противоречии между подлинными обстоятельствами жизни человека — и тем, как его жизненный путь оказывается представлен в надгробной эпитафии. Шомберг тут же прокомментировал это слегка переиначенной цитатой из Шекспира: мол, «добро переживет людей» — и так далее, а Ле Бланш поддержал его эпитафией сочинения Байрона, мне, так уж вышло, хорошо известной:


Когда гордец тщеславный, жизнь прожив,
Заснет навек, хвалы не заслужив,
Ваятель режет надпись на плите,
Чтоб знали, кто ушел в небытие.
И будет надпись лживая гласить:
Не кем он был, а кем лишь мог он быть.

А уж дальше все это сборище молодых пессимистов начало с болезненным восторгом обличать сам жанр посмертной эпитафии уже не как надгробного текста, а как прощальной речи на похоронах: и религиозное-то ханжество она поощряет, и лицемерие со взломом, и ложь в особо крупных масштабах… Очень скоро они договорились до того, что сам этот обычай в его нынешнем виде — позорное пятно на нашей современной культуре и цивилизации вообще. За обоснованиями дело не стало. Во-первых, если уж составление и произнесение таких речей — оплачиваемая работа (с чем никто не спорит), то в принципе невозможно ожидать от них чего-либо иного, чем медоточивой лести. Во-вторых, чтобы такая речь отражала реальное положение дел, ее должен составлять не наемный проповедник, но человек, хорошо знавший покойного, то есть его друг или враг. В-третьих, враг при таких обстоятельствах вряд ли согласится проявить объективность, а уж друг-то ее не проявит наверняка, потому что другу на похоронах надлежит только льстить, льстить и еще раз льстить.

Итак, по их мнению, надгробные речи являются соблазном и обманом по самой сути своей, ибо сколько-нибудь неприкрытую правду во всей ее красе или уродстве может, при таких обстоятельствах, озвучить только главный виновник церемонии — но он лежит в гробу. А потому следует немедленно объявить беспощадную борьбу этому варварскому и постыдному обычаю.

На этом заседание кружка, по-видимому, и завершилось бы. Но тут взял слово мой братец — и выдвинул более чем оригинальную идею: а почему бы, собственно, «главному виновнику» все-таки не произнести такую речь самому — благо современная техника дает такую возможность?

230