Короче говоря, кодекс был прост, в каком-то смысле даже примитивен, однако соблюдался свято — чем далеко не всегда могут похвастаться более сложные и развитые системы.
Если уж и был в офицерском собрании человек, который мог считаться у юных субалтернов живым эталоном кодекса, то таковым следует считать майора Эррингтона. Он был человек в возрасте, то есть старше всех остальных Карабинеров и не моложе Полковника (который нам, юнцам, тогда казался стариком); прошел добровольцем через две войны, после одной из них еще какое-то время работал как военный атташе; нес на своем теле рану от пули, выпущенной из винтовки Бердана, — a у нас, надо сказать, эту винтовку всегда считали куда более неприятной штукой, чем афганские мушкеты-джезали или даже те ремингтоновские винтовки, которыми были вооружены солдаты Араби-паши.
Все мы прошли Египет и Судан, но только майор мог мельком обмолвиться о том, как он рядом с Гурко пересекал Балканы или проехал мимо свиты Красного Принца всего за два дня до Гравелотта, — и каждый из нас смущенно опускал взгляд, каждому казались мелки наши победы над фуззи и патанами, каждый невольно задумывался о том, как мог выглядеть мир, если бы вместо министерства иностранных дел всем заправляли молодые офицеры Третьего Карабинерского — и каждый приходил к выводу, что этот мир был бы гораздо лучше. Во всяком случае, энергичнее.
Вы, конечно, сейчас подумали, что майор не упускал случая козырнуть своими заслугами. Ничего подобного! Он был не просто вежлив, но прямо-таки чрезвычайно деликатен. Пожалуй, это можно было назвать его единственным недостатком, потому что всему своя мера, особенно в условиях военного лагеря. Во время сражения трудно было пожелать себе лучшего командира, чем Эррингтон, но вот в мирное время он почти не умел быть строгим руководителем. Даже когда перед ним представал пьяный как сапожник нижний чин, только что совершивший вопиющее, на грани дезертирства или вроде этого, правонарушение перед уставом — майор, конечно, сурово хмурил брови, метал глазами молнии и говорил с ним очень грозным голосом, но солдат таким не обманешь: они все равно чувствовали, что перед ними «отец-командир», причем больше отец, чем командир…
Еще надо сказать вам, что Эррингтон происходил из очень богатой семьи, он был обеспеченнее всех в полку и мог позволить себе свободно относиться к деньгам — но тратил не больше, чем любой другой офицер. Иные из нас, самые юные, негласно записали его в скупцы — но остальные, наоборот, считали это очередным примером особой деликатности майора: он не хотел выставить себя слишком богатым, а точнее, всех прочих слишком бедными.
Неудивительно поэтому, что мнение майора для нас значило чрезвычайно многое. Мы, молодые офицеры, буквально смотрели ему в рот. В любом полку случаются всякого рода ссоры, конфликты и недоразумения, которые нельзя ни загонять внутрь, ни, тем более, выносить наружу, так что для их разрешения требуется мудрое и авторитетное суждение кого-нибудь из старших командиров. Майор, попыхивая сигарой, терпеливо выслушивал суть дела, затем возводил глаза к потолку, словно наблюдая за душистыми клубами сигарного дыма, — и говорил: «Думаю, Джонс, что вам лучше бы взять свои слова обратно» или «При этих обстоятельствах, Хэл, ваши действия следует считать оправданными», после чего вопрос оказывался улажен наилучшим образом.
Словом, скажи нам кто-нибудь, что Полковник украл полковой сервиз или что наш капеллан пригласил к чаю единственного в Третьем Карабинерском атеиста (таковым у нас был старший сержант), мы бы удивились этому меньше, чем слуху, будто майор Эррингтон может быть замешан в чем-нибудь постыдном. Но этот слух действительно возник.
Дело обстояло так. Не помню, упоминал ли я уже, что Полковник был человек в высшей степени азартный. Карты, кости, скачки, верный шанс либо почти безнадежный — ему было все равно: лишь бы держать ставку за или против хоть чего-нибудь. Это было приемлемо, когда игра шла в нашем офицерском кругу, где ставки обычно не поднимались выше шиллинга за очко и полукроны за вист. Даже когда Полковнику не повезло в борьбе за кубок того регионального чемпионата, который проводился в масштабах всего Третьего Карабинерского — что ж, там ставки тоже не выходили за пределы разумного.
Но когда он вдруг решил подписаться на американские железнодорожные акции, то снял для этого с банковского счета все свои сбережения (приносившие верных семь процентов в месяц), да еще и кредит в том же банке взял — и вложил эти средства в дело, где игроки сидят по ту сторону океана, а банкомет вообще расположился на Уолл-стрит. Бесполезно было пытаться объяснить старику, что по сравнению с этим риском рулетка в Монте-Карло — милая семейная игра «на интерес». Последовало неизбежное: железнодорожная линия сменила владельца (ее приобрел какой-то особо крупный финансовый туз), прежние акции упали с шестидесяти двух пунктов до цены бумаги, на которой были напечатаны, — а дела нашего славного командира замерли в миллиметре от процесса о банкротстве. И не просто замерли, но неуклонно двигались к тому самому процессу. На сотые доли миллиметра в день — однако де-факто это означало, что времени остаются считаные недели. А как только дело поступит в суд, Полковник, разумеется, в тот же день подаст в отставку.
Шила в мешке не утаишь, так что мы все знали — хотя, разумеется, не потому, что наш командир хоть словом об этом обмолвился: он был горд как Люцифер. Итак, Полковник упорно молчал, а службу в эти роковые недели нес особенно безупречно — но все-таки в глазах его сквозила смертная тоска, а мундир иной раз переставал сидеть на фигуре идеально и нелепо обвисал, подобно штатскому сюртуку.